Том 5. Романы 1928-1930 - Страница 117


К оглавлению

117

– Относится ли это к мытью тарелок?

– Конечно. Надо купить сто тарелок.

– Таинственное существо, мой друг, откройте мне великую тайну: разве мужчины не педанты чистоты и хозяйственности?

– Клевета! – мрачно сказал Детрей. – Мы жертвы этой клеветы в течение уже четырех тысячелетий.

– Хорошо, расскажите же мне о себе!

– Вам будет страшно, но я расскажу. Мы живем двести лет назад. Я и вы. Мы пристали на парусном корабле к берегу Дремучих лесов.

– И Поющих ручьев?

– Да. Я сложил дом из бревен, сам их нарубив. И я сложил очаг из глыб песчаника, а также поймал дикую лошадь и выкорчевал участок.

– Я не знала, что вы можете сказать подряд тридцать пять слов.

– Иногда; когда вы держите меня за руку, как сейчас.

– Но в той лавке древностей – я не держала вас за руки? Я не мешала?

– Нет, конечно, нет.

– Что же я делала?

– Я жарил для вас оленей и куропаток.

– Да, но я?!

– Вы сидели в шалаше, пока строился дом. и вам было не ведено выходить во время дождя.

– А потом что?

– Мы жили вместе. Мы пекли в очаге картофель, а в реке удили рыбу. И я рассматривал все следы, чтобы вовремя заметить врага.

– А теперь, – сказала Джесси, – я расскажу вам, и вы увидите, что я могу попадать в тон. Она… гм… то есть та, которая всегда была сухой благодаря отличному устройству шалаша… Так вот она ела однажды салат из почек кедра, замешанный на бобровом сале, и у нее заболели зубы.

Детрей хохотал, не замечая, что у Джесси нервно блестят глаза.

– Заболели зубы, – продолжала Джесси, вставая и ходя по комнате с заложенными за спину руками. – Так, заболели. Ай-ай-ай! Вот ужас! И коренной и глазной, сразу, – и надо было ей зубного врача. Попробовали компресс из сырого мяса пятнистой пантеры – не годится. Она скандалит и бегает под дождем. Он, конечно, читает заметки на коре дерева, сделанные когтями гризли, но не находит никаких указаний. И вдруг…

– И вдруг?! – спросил встревоженный Детрей.

– Зуб прошел сам. Не обижайтесь на меня, милый, я вас очень люблю.

Она пошла в спальню и написала Еве Страттон: «Будь добра, напиши, что ты очень больна».

На ее письмо пришел ответ в виде двух отдельных листков. Первый листок содержал уведомление о тяжкой болезни почек; на втором, которого Детрей не читал, стояла шеренга восклицательных знаков, заканчивающихся словами: «Лучше бы помирились».

Тогда Джесси проверила белье Детрея, крепко расцеловала его и, кивнув из окна вагона, показала пальцем на свой лоб, на сердце и сдунула с ладони воображаемое перо. Поезд уже тронулся, так что. затрудненный этими таинственными знаками, Детрей долго стоял у опустевших рельсов, сказав лишь «Дорогая моя».

Он прожил четыре дня в пустых комнатах, со ставшим очень отчетливым стуком стенных часов, и среди казарм, в зное известковых стен обширных дворов, по которым всегда медленно проходили солдаты.

Утром четвертого дня подробная телеграмма Евы Страттон произвела, наконец, благодетельную операцию, несмотря на сварливый тон Евы: «Нарушаю честное слово, предаю вашу жену. Сегодня, в час дня, Джесси подписывает продажу своего дома, добавляет к сумме всю наличность, продает ценные бумаги и покупает двадцать шесть недурных жемчужин, а также билет для возвращения домой. Эти жемчужины вы можете растворить в уксусе вашего самомнения и выпить его за здоровье одного бескорыстного, преданно любящего вас существа, которому, очевидно, все равно, будут у него дети или нет, – лишь бы угодить своему повелителю».

Бесспорно искренний, по значению чувства, но неестественный эгоизм Детрея стал вполне ясен ему. Как ни мечтал он быть для жены всем, ее решительные поступки устрашили его. Он не мог хотеть помнить всю жизнь непоправимую вину. Еще красный от хорошего стыда, едкого, как попавший в глаза табачный дым, Детрей послал Герду на телеграф с телеграммой такого содержания: «Подал в отставку и жду приезда». Детрей не подозревал, что для него, с его врожденными способностями и наклонностями, эта телеграмма представляет значительную жертву. Но он хотел, чтобы Джесси была спокойна.

Между тем, его жена, очень довольная сюрпризом, тайно подготовляемым для Детрея, сидела в рабочей комнате Евы Страттон, ожидая появления нотариуса и покупателя дома, голландца Ван-Гука, директора фабрики граммофонных пластинок. Джесси продавала не торгуясь, за полцены, лишь бы скорей вернуться домой. И ее восхищала мысль, что Детрей, встретив ее, не заметит жемчужины на ее груди; таких и подобных им жемчужин на всем земном шаре считалось не более ста тридцати. Они ждали ее денег в громадном магазине Фланкона, запертые в стальном сейфе. Жемчужины эти, величиной в белую сливу, блестели, как луна. Стоили они, по словам Джесси, сущие пустяки. «Я назову их, – сказала Джесси взбешенной и утомленной Еве, – назову их „все мое несу с собой“, а так как слов много, то сокращу, составлю им имя из начальных букв: „ве-ме-не-с“. Веменес. Почти как испанское».

– Веменес, тебе телеграмма, – вздохнула Ева, приготовляясь к расплате и передавая телеграмму Джесси.

Джесси прочла ее про себя, глубоко задумалась, изменилась в лице и, сведя брови, стала смотреть на Еву в упор.

– Я прочту вслух, – сказала Джесси. – Слушай: «Подал в отставку и жду приезда». Ева, ты должна понимать, что означают эти слова!

– А мне все равно, – ответила та, стараясь быть бесстыдно веселой, хотя покраснела и выглядела довольно жалко.

– Ты низкая мошенница! – вскричала Джесси, не зная, плакать или смеяться от этой, так нежно и горячо ударившей ее, неожиданности. – На кого же я тогда могу положиться?! Ведь это предательство!

117